«Мильон терзаний» Софьи Фамусовой в комедии А. С

Статья посвящена нестареющей, всегда актуальной пьесе Грибоедова «Горе от ума», испорченному условной моралью обществу и Чацкому - борцу за свободу и обличителю лжи, который не исчезнет из общества.

Иван Гончаров отмечает свежесть и моложавость пьесы« Горе от ума»:

Несмотря на гений Пушкина, его герои« бледнеют и уходят в прошлое», пьеса же Грибоедова появилась раньше, но пережила их, считает автор статьи. Грамотная масса сразу разобрала её на цитаты, но пьеса выдержала и это испытание.

« Горе от ума» - это и картина нравов, и галерея живых типов, и «вечно острая, жгучая сатира». «В группе двадцати лиц отразилась… вся прежняя Москва». Гончаров отмечает художественную законченность и определённость пьесы, какая далась лишь Пушкину и Гоголю.

Всё взято из московских гостиных и перенесено в книгу. Черты Фамусовых и Молчалиных будут в обществе до тех пор, пока будут существовать сплетни, безделье и низкопо­клон­ничество.

Главная роль - роль Чацкого. Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, «а Пушкин отказал ему вовсе в уме».

В отличие от неспособных к делу Онегина и Печорина Чацкий готовился к серьёзной деятельности: учился, читал, путешествовал, но разошёлся с министрами по известной причине: «Служить бы рад, - прислуживаться тошно».

Споры Чацкого с Фамусовым открывают основную цель комедии: Чацкий - сторонник новых идей, он осуждает« прошедшего житья подлейшие черты», за которые стоит Фамусов.

Развивается в пьесе и любовная интрига. Обморок Софьи после падения Молчалина с лошади помогает Чацкому почти угадать причину. Теряя свой« ум», он прямо нападет на соперника, хотя уже очевидно, что Софье, по её же словам, милей его« иные». Чацкий готов выпрашивать то, что выпросить нельзя - любовь. В его молящем тоне слышны жалоба и упрёки:

Но есть ли в нем та страсть?
То чувство? Пылкость та?
Чтоб, кроме вас, ему мир целый
Казался прах и суета?

Чем дальше, тем слышнее в речи Чацкого слёзы, считает Гончаров, но «остатки ума спасают его от бесполезного унижения». Софья же сама себя почти выдаёт, говоря о Молчалине, что« Бог нас свёл». Но её спасает ничтожество Молчалина. Она рисует Чацкому его портрет, не замечая, что он выходит пошлым:

Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел;
При батюшке три года служит,
Тот часто без толку сердит,
А он безмолвием его обезоружит…
…от старичков не ступит за порог…
…Чужих и вкривь и вкось не рубит, -
Вот я за что его люблю.

Чацкий утешает себя после каждой похвалы Молчалину: «Она его не уважает», «Она не ставит в грош его», «Шалит, она его не любит».

Другая бойкая комедия ввергает Чацкого в пучину московской жизни. Это Горичевы - опустившийся барин, «муж-мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей», под башмаком своей приторной жеманной супруги, это Хлестова, «остаток екатери­нинского века, с моськой и арапкой-девочкой», «руина прошлого» князь Пётр Ильич, явный мошенник Загорецкий, и «эти NN, и все толки их, и всё занимающее их содержание!»

Своими едкими репликами и сарказмами Чацкий настраивает всех их против себя. Он надеется найти сочувствие у Софьи, не подозревая о заговоре против него в неприятельском лагере.

Но борьба его утомила. Он грустен, желчен и придирчив, замечает автор, Чацкий впадает почти в нетрезвость речи и подтверждает распущенный Софьей слух о его сумасшествии.

Пушкин, вероятно, отказывал Чацкому в уме из-за последней сцены 4-го акта: ни Онегин, ни Печорин не повели бы себя так, как Чацкий в сенях. Он не лев, не франт, не умеет и не хочет рисоваться, он искренен, поэтому ум ему изменил - он наделал таких пустяков! Подглядев свидание Софьи и Молчалина, он разыграл роль Отелло, на какую не имел прав. Гончаров отмечает, что Чацкий упрекает Софью, что та его« надеждой завлекла», но она только и делала, что отталкивала его.

Чтобы передать общий смысл условной морали, Гончаров приводит двустишие Пушкина:

Свет не карает заблуждений,
Но тайны требует для них!

Автор замечает, что Софья никогда не прозрела бы от этой условной морали без Чацкого, «за неимением случая». Но она не может уважать его: Чацкий её вечный« укоряющий свидетель», он открыл ей глаза на истинное лицо Молчалина. Софья - это« смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума с отсутствием всякого намёка на идеи и убеждения,… умственная и нравственная слепота…» Но это принадлежит воспитанию, в её собственной личности есть что-то« горячее, нежное, даже мечтательное».

Гончаров отмечает, что в чувстве Софьи к Молчалину есть что-то искреннее, напоминающее пушкинскую Татьяну. «Разницу между ними кладёт „московский отпечаток“». Софья так же готова выдать себя в любви, она не находит предосу­ди­тельным первой начать роман, как и Татьяна. В Софье Павловне есть задатки недюжинной натуры, недаром её любил Чацкий. Но Софью влекло помочь бедному созданию, возвысить его до себя, а потом властвовать над ним, «сделать его счастье и иметь в нём вечного раба».

Чацкий, говорит автор статьи, только сеет, а пожинают другие, его страдание - в безнадёжности успеха. Мильон терзаний - это терновый венец Чацких - терзаний от всего: от ума, а ещё более от оскорблённого чувства. Ни Онегин, ни Печорин не подходят на эту роль. Даже после убийства Ленского Онегин увозит с собой на «гривенник» терзаний! Чацкий другой:

Идея« свободной жизни» - это свобода от всех цепей рабства, которыми оковано общество. Фамусов и другие внутренне согласны с Чацким, но борьба за существование не даёт им уступить.

Этот образ вряд ли состарится. По мнению Гончарова, Чацкий - наиболее живая личность как человек и исполнитель роли, доверенной ему Грибоедовым.

« Две комедии как будто вложены одна в другую»: мелкая, интрига любви, и частная, которая разыгрывается в большую битву.

Далее Гончаров говорит о постановке пьесы на сцене. Он считает, что в игре нельзя претендовать на историческую верность, так как« живой след почти пропал, а историческая даль ещё близка. Артисту необходимо прибегать к творчеству, к созданию идеалов, по степени своего понимания эпохи и произведения Грибоедова». Это первое сценическое условие. Второе - это художественное исполнение языка:

« Откуда, как не со сцены, можно желать услышать образцовое чтение образцовых произведений?» Именно на утрату литературного исполнения справедливо жалуется публика.

Ответ оставил Гость

Комедия "Горе от ума" держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.
Главная роль, конечно, - роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов. Чацкий не только умнее всех прочих лиц, но и положительно умен. Речь его кипит умом, остроумием. У него есть и сердце, и притом он безукоризненно честен. Словом - это человек не только умный, но и развитой, с чувством, или, как рекомендует его горничная Лиза, он "чувствителен, и весел, и остер". Чацкий, как видно, готовился серьезно к деятельности. Он "славно пишет, переводит", говорит о нем Фамусов, и о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся - не трудно догадаться почему. "Служить бы рад, - прислуживаться тошно", - намекает он сам.
Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену. Он и в Москву, и к Фамусову приехал, очевидно, для Софьи и к одной Софье.
Две комедии как будто вложены одна в другую: одна, так сказать, частная, мелкая, домашняя, между Чацким, Софьей, Молчалиным и Лизой: это интрига любви, вседневный мотив всех комедий. Когда первая прерывается, в промежутке является неожиданно другая, и действие завязывается снова, частная комедия разыгрывается в общую битву и связывается в один узел.
Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу - не найдя ни в ком "сочувствия живого", и уехать, увозя с собой только "мильон терзаний". Чацкий рвется к "свободной жизни", "к занятиям" наукой и искусству и требует "службы делу, а не лицам". Он обличитель лжи и всего, что отжило, что заглушает новую жизнь, "жизнь свободную". Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу. Не только для Софьи, но и для Фамусова и всех его гостей, "ум" Чацкого, сверкавший, как луч света в целой пьесе, разразился в конце в тот гром, при котором крестятся, по пословице, мужики. Нужен был только взрыв, бой, и он завязался, упорный и горячий - в один день в одном доме, но последствия его отразились на всей Москве и России.
Чацкий, если и обманулся в своих личных ожиданиях, не нашел "прелести встреч, живого участья", то брызнул сам на заглохшую почву живой водой - увезя с собой "мильон терзаний" - терзаний от всего: от "ума", от "оскорбленного чувства".Чацкого роль - роль страдательная: оно иначе и быть не может. Такова роль всех Чацких, хотя она в то же время и всегда победительная. Но они не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие. Чацкий сломлен количеством старой силы, нанеся ей в свою очередь смертельный удар качеством силы свежей. Он вечный обличитель лжи, запрятавшейся в пословицу: "один в поле не воин". Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой воин, застрельщик и - всегда жертва.
Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим. Едва ли состареется когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия. Чацкий, по нашему мнению, - из всех героев комедии наиболее живая личность. Натура его сильнее и глубже прочих лиц и потому не могла быть исчерпана в комедии.

«Горе от ума» Грибоедова . –

Бенефис Монахова, ноябрь, 1871 г.


Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

Все знаменитости первой величины, конечно, недаром поступили в так называемый «храм бессмертия». У всех у них много, а у иных, как, например, у Пушкина, гораздо более прав на долговечность, нежели у Грибоедова. Их нельзя близко и ставить одного с другим. Пушкин громаден, плодотворен, силен, богат. Он для русского искусства то же, что Ломоносов для русского просвещения вообще. Пушкин занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников, – взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов и до чего не договорился Пушкин.

Несмотря на гений Пушкина, передовые его герои, как герои его века, уже бледнеют и уходят в прошлое. Гениальные создания его, продолжая служить образцами и источником искусству, – сами становятся историей. Мы изучили Онегина, его время и его среду, взвесили, определили значение этого типа, но не находим уже живых следов этой личности в современном веке, хотя создание этого типа останется неизгладимым в литературе. Даже позднейшие герои века, например, лермонтовский Печорин, представляя, как и Онегин, свою эпоху, каменеют, однако, в неподвижности, как статуи на могилах. Не говорим о явившихся позднее их более или менее ярких типах, которые при жизни авторов успели сойти в могилу, оставив по себе некоторые права на литературную память.

Называли бессмертною комедиею «Недоросль» Фонвизина, – и основательно – ее живая, горячая пора продолжалась около полувека: это громадно для произведения слова. Но теперь нет ни одного намека в «Недоросле» на живую жизнь, и комедия, отслужив свою службу, обратилась в исторический памятник.

«Горе от ума» появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и все живет своею нетленной жизнью, переживет и еще много эпох и все не утратит своей жизненности.

Отчего же это, и что такое вообще это «Горе от ума»?

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание – и не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь.

Печатная критика всегда относилась с большею или меньшею строгостью только к сценическому исполнению пьесы, мало касаясь самой комедии или высказываясь в отрывочных, неполных и разноречивых отзывах.

Решено раз всеми навсегда, что комедия образцовое произведение, – и на том все помирились.

Что делать актеру, вдумывающемуся в свою роль в этой пьесе? Положиться на один собственный суд – не достанет никакого самолюбия, а прислушаться за сорок лет к говору общественного мнения – нет возможности, не затерявшись в мелком анализе. Остается, из бесчисленного хора высказанных и высказывающихся мнений, остановиться на некоторых общих выводах, наичаще повторяемых, – и на них уже строить собственный план оценки.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного – Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой – моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодезь, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую «комедию», действие, и многие даже отказывают ей в условном сценическом движении.

Несмотря на то, всякий раз, однако, когда меняется персонал в ролях, и те и другие судьи идут в театр, и снова поднимаются оживленные толки об исполнении той или другой роли и о самых ролях, как будто в новой пьесе.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служат лучшим определением пьесы, то есть что комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя, – больше всего комедия – какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни – от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, – зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, – от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между нею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, – до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов.

Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те превращаются в неузнаваемые от временных перемен типы, так что, на смену старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени. Тартюф, конечно, – вечный тип, Фальстаф – вечный характер, – но и тот и другой, и многие еще знаменитые подобные им первообразы страстей, пороков и прочее, исчезая сами в тумане старины, почти утратили живой образ и обратились в идею, в условное понятие, в нарицательное имя порока, и для нас служат уже не живым уроком, а портретом исторической галереи.

Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный колорит слишком ярок и обозначение самых характеров так строго очерчено и обставлено такой реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т. п.

Как картина современных нравов, комедия «Горе от ума» была отчасти анахронизмом и тогда, когда в тридцатых годах появилась на московской сцене. Уже Щепкин, Мочалов, Львова-Синецкая, Ленский, Орлов и Сабуров играли не с натуры, а по свежему преданию. И тогда стали исчезать резкие штрихи. Сам Чацкий гремит против «века минувшего», когда писалась комедия, а она писалась между 1815 и 1820 годами.


Как посравнить да посмотреть (говорит он)
Век нынешний и век минувший ,
Свежо предание, а верится с трудом,

а про свое время выражается так:


Теперь вольнее всякий дышит,


Бранил ваш век я беспощадно, -

говорит он Фамусову.

Следовательно, теперь остается только немногое от местного колорита: страсть к чинам, низкопоклонничество, пустота. Но с какими-нибудь реформами чины могут отойти, низкопоклонничество до степени лакейства молчалинского уже прячется и теперь в темноту, а поэзия фрунта уступила место строгому и рациональному направлению в военном деле.

Но все же еще кое-какие живые следы есть, и они пока мешают обратиться картине в законченный исторический барельеф. Эта будущность еще пока у ней далеко впереди.

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь, в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось все вместе, будто вылилось разом, и все образовало необыкновенную комедию – и в тесном смысле, как сценическую пьесу, – и в обширном, как комедию жизни. Другим ничем, как комедией, она и не могла бы быть.

Оставя две капитальные стороны пьесы, которые так явно говорят за себя и потому имеют большинство почитателей, – то есть картину эпохи, с группой живых портретов, и соль языка, – обратимся сначала к комедии как к сценической пьесе, потом как к комедии вообще, к ее общему смыслу, к главному разуму ее в общественном и литературном значении, наконец, скажем и об исполнении ее на сцене.

Давно привыкли говорить, что нет движения, то есть нет действия в пьесе. Как нет движения? Есть – живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: «Карету мне, карету!»

Это – тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, – верная в мелких психологических деталях, – но для зрителя почти неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, то есть собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то ненадолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии.

Главная роль, конечно, – роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов.

Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме.

Можно бы было подумать, что Грибоедов, из отеческой любви к своему герою, польстил ему в заглавии, как будто предупредив читателя, что герой его умен, а все прочие около него не умны.

Но Чацкий не только умнее всех прочих лиц, но и положительно умен. Речь его кипит умом, остроумием.

И Онегин и Печорин оказались неспособны к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже «озлоблены», носили в себе и «недовольство» и бродили, как тени, с «тоскующей ленью». Но, презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддавались ему и не подумали ни бороться с ним, ни бежать окончательно. Недовольство и озлобление не мешали Онегину франтить, «блестеть» и в театре, и на бале, и в модном ресторане, кокетничать с девицами и серьезно ухаживать за ними в замужестве, а Печорину блестеть интересной скукой и мыкать свою лень и озлобление между княжной Мери и Бэлой, а потом рисоваться равнодушием к ним перед тупым Максимом Максимычем: это равнодушие считалось квинтэссенцией донжуанства. Оба томились, задыхались в своей среде и не знали, чего хотеть. Онегин пробовал читать, но зевнул и бросил, потому что ему и Печорину была знакома одна наука «страсти нежной», а прочему всему они учились «чему-нибудь и как-нибудь» – и им нечего было делать.

Чацкий, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности. «Он славно пишет, переводит», – говорит о нем Фамусов, и все твердят о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся – не трудно догадаться, почему:


Служить бы рад, – прислуживаться тошно, -

намекает он сам. О «тоскующей лени, о праздной скуке» и помину нет, а еще менее о «страсти нежной», как о науке и о занятии. Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену.

Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу – не найдя ни в ком «сочувствия живого», и уехать, увозя с собой только «мильон терзаний».

Ни Онегин, ни Печорин не поступили бы так неумно вообще, в деле любви и сватовства особенно. Но зато они уже побледнели и обратились для нас в каменные статуи, а Чацкий остается и останется всегда в живых за эту свою «глупость».

Читатель помнит, конечно, все, что проделал Чацкий. Проследим слегка ход пьесы и постараемся выделить из нее драматический интерес комедии, то движение, которое идет через всю пьесу, как невидимая, но живая нить, связывающая все части и лица комедии между собою.

Чацкий вбегает к Софье, прямо из дорожного экипажа, не заезжая к себе, горячо целует у нее руку, глядит ей в глаза, радуется свиданию, в надежде найти ответ прежнему чувству – и не находит. Его поразили две перемены: она необыкновенно похорошела и охладела к нему – тоже необыкновенно.

Это его и озадачило, и огорчило, и немного раздражило. Напрасно он старается посыпа?ть солью юмора свой разговор, частию играя этой своей силой, чем, конечно, прежде нравился Софье, когда она его любила, – частию под влиянием досады и разочарования. Всем достается, всех перебрал он – от отца Софьи до Молчалина – и какими меткими чертами рисует он Москву – и сколько из этих стихов ушло в живую речь! Но все напрасно: нежные воспоминания, остроты – ничто не помогает. Он терпит от нее одни холодности , пока, едко задев Молчалина, он не задел за живое и ее. Она уже с скрытой злостью спрашивает его, случилось ли ему хоть нечаянно «добро о ком-нибудь сказать», и исчезает при входе отца, выдав последнему почти головой Чацкого, то есть объявив его героем рассказанного перед тем отцу сна.

С этой минуты между ею и Чацким завязался горячий поединок, самое живое действие, комедия в тесном смысле, в которой принимают близкое участие два лица, Молчалин и Лиза.

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какою-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца. Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому «мильону терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, словом, роль, для которой и родилась вся комедия.

Чацкий почти не замечает Фамусова, холодно и рассеянно отвечает на его вопрос, где был? «Теперь мне до того ли?» – говорит он и, обещая приехать опять, уходит, проговаривая из того, что его поглощает:


Как Софья Павловна у вас похорошела!

Во втором посещении он начинает разговор опять о Софье Павловне. «Не больна ли она? не приключилось ли ей печали?» – и до такой степени охвачен и подогретым ее расцветшей красотой чувством и ее холодностью к нему, что на вопрос отца, не хочет ли он на ней жениться, в рассеянности спрашивает: «А вам на что?» И потом равнодушно, только из приличия, дополняет:


Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?

И почти не слушая ответа, вяло замечает на совет «послужить»:


Служить бы рад, – прислуживаться тошно!

Он и в Москву и к Фамусову приехал, очевидно, для Софьи и к одной Софье. До других ему дела нет; ему и теперь досадно, что он, вместо нее, нашел одного Фамусова. «Как здесь бы ей не быть?» – задается он вопросом, припоминая прежнюю юношескую свою любовь, которую в нем «ни даль не охладила, ни развлечение, ни перемена мест», – и мучается ее холодностью.

Ему скучно и говорить с Фамусовым – и только положительный вызов Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности.


Вот то-то, все вы гордецы:
Смотрели бы, как делали отцы,

говорит Фамусов и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок раболепства, что Чацкий не вытерпел и в свою очередь сделал параллель века «минувшего» с веком «нынешним».

Но все еще раздражение его сдержанно: он как будто совестится за себя, что вздумал отрезвлять Фамусова от его понятий; он спешит вставить, что «не о дядюшке его говорит», которого привел в пример Фамусов, и даже предлагает последнему побранить и свой век, наконец, всячески старается замять разговор, видя, как Фамусов заткнул уши, – успокаивает его, почти извиняется.


Длить споры не мое желанье, -

говорит он. Он готов опять войти в себя. Но его будит неожиданный намек Фамусова на слух о сватовстве Скалозуба.


Вот будто женится на Софьюшке… и т. д.

Чацкий навострил уши.


Как суетится, что за прыть!

«А Софья? Нет ли впрямь тут жениха какого?» – говорит он, и хотя потом прибавляет:


Ах – тот скажи любви конец,
Кто на три года вдаль уедет! -

но сам еще не верит этому, по примеру всех влюбленных, пока эта любовная аксиома не разыгралась над ним до конца.

Фамусов подтверждает свой намек о женитьбе Скалозуба, навязывая последнему мысль «о генеральше», и почти явно вызывает на сватовство.

Эти намеки на женитьбу возбудили подозрения Чацкого о причинах перемены к нему Софьи. Он даже согласился было на просьбу Фамусова бросить «завиральные идеи» и помолчать при госте. Но раздражение уже шло crescendo1
Нарастая (итал .).

И он вмешался в разговор, пока небрежно, а потом, раздосадованный неловкой похвалой Фамусова его уму и прочее, возвышает тон и разрешается резким монологом:

«А судьи кто?» и т. д. Тут уже завязывается другая борьба, важная и серьезная, целая битва. Здесь в нескольких словах раздается, как в увертюре опер, главный мотив, намекается на истинный смысл и цель комедии. Оба, Фамусов и Чацкий, бросили друг другу перчатку:


Смотрели бы, как делали отцы,
Учились бы, на старших глядя! -

раздался военный клик Фамусова. А кто эти старшие и «судьи»?

Мне кажется что вот это правильно
А И. А. Гончаров в своей статье “Мильон терзаний” писал: “Горе от ума” – есть и картина нравов, и галерея живых типов, вечно острая жгучая сатира, и вместе с тем комедия.” . И, видимо, поэтому комедия Грибоедова до сих пор интересна читателям, она не сходит со сцен многих театров. Это поистине бессмертное произведение.
Еще Гончаров в своей статье «Мильон терзаний» правильно отметил, что «Чацкий, как личность, несравненно выше и умнее Онегина и лермонтовского Печорина... Ими заканчивается их время, а Чацкий начинает новый век - и в этом все его значение и весь «ум».
Комедия А.С.Г рибоедова «Горе от ума», работа над которой завершилась в 1824 году, произведение новаторское и по проблематике, и по стилю, и по композиции. Впервые в русской драматургии была поставлена задача показать не просто комедийное действие, основанное на любовном треугольнике, не образы-маски, соответствующие традиционным амплуа комедий классицизма, а живые, реальные типы людей - современников Грибоедова, с их подлинными проблемами и не только личными, но и общественными конфликтами.

Очень точно об особенности построения комедии «Горе от ума» сказал в своем критическом этюде «Мильон терзаний». И.А. Гончаров: «Две комедии как будто вложены одна в другую: одна, так сказать, частная, мелкая, домашняя, между Чацким, Софьей, Молчалиным и Лизой: это интрига любви, вседневный мотив всех комедий. Когда первая прерывается, в промежутке является неожиданно другая, и действие завязывается снова, частная комедия разыгрывается в общую битву и связывается в один узел».

Это принципиальное положение позволяет правильно оценить и понять как проблематику, так и героев комедии, а значит, разобраться в том, каков смысл ее финала. Но прежде всего надо определить, о каком финале идет речь. Ведь если, как убедительно говорит об этом Гончаров, в комедии две интриги, два конфликта, значит, и развязок должно быть две. Начнем с более традиционного - личного - конфликта.

В комедиях классицизма действие обычно основывалось на «любовном треугольнике», который составляли герои с четко определенной функцией в сюжете и характером. В эту «систему амплуа» входили: героиня и два любовника - удачливый и неудачливый, отец, не догадывающийся о любви дочери, и горничная, устраивающая свидания влюбленных, - так называемая субретка. Некое подобие таких «амплуа» есть и в комедии Грибоедова.

Чацкий должен был бы играть роль первого, удачливого любовника, который в финале, успешно преодолев все трудности, благополучно женится на своей возлюбленной. Но развитие действия комедии и особенно ее финал опровергают возможность такой трактовки: Софья явно предпочитает Молчалина, она дает ход сплетне о сумасшествии Чацкого, что вынуждает Чацкого покинуть не только дом Фамусова, но и Москву и, вместе с тем, расстаться с надеждами на взаимность Софьи. Кроме того, в Чацком есть и черты героя-резонера, который в произведениях классицизма служил выразителем идей автора.

Молчалин подошел бы под амплуа второго любовника, тем более, что с ним связано еще и наличие второго - комического - «любовного треугольника» (Молчалин - Лиза). Но на самом деле оказывается, что именно он удачлив в любви, к нему Софья испытывает особое расположение, что больше подходит под амплуа первого любовника. Но и здесь Грибоедов уходит от традиции: Молчалин явно не положительный герой, что обязательно для амплуа первого любовника, и изображается с негативной авторской оценкой.

Грибоедов несколько отходит от традиции и в изображении героини. В классической «системе амплуа» Софья должна была бы стать идеальной героиней, но в «Горе от ума» этот образ трактуется весьма неоднозначно, а в финале ее ждет не счастливый брак, а глубокое разочарование.

Еще больше отклоняется автор от норм классицизма в изображении субретки - Лизы. Как субретка она хитра, сообразительна, находчива и достаточно смела в отношениях с господами. Она весела и непринужденна, что однако, не мешает ей, как и положено по амплуа, принимать активное участие