Роман раковый корпус. Александр солженицын - раковый корпус

Часть первая

1. Вообще не рак

2. Образование ума не прибавляет

4. Тревоги больных

5. Тревоги врачей

6. История анализа

7. Право лечить

8. Чем люди живы

11. Рак берЈзы

12. Все страсти возвращаются

13. И тени тоже

14. Правосудие

15. Каждому своЈ

16. Несуразности

17. Иссык-кульский корень

18. "И пусть у гробового входа..."

19. Скорость, близкая свету

20. Воспоминание о Прекрасном

21. Тени расходятся

Часть вторая

22. Река, впадающая в пески

23. Зачем жить плохо

24. Переливая кровь

26. Хорошее начинание

27. Что кому интересно

28. Всюду нечет

29. Слово жЈсткое, слово мягкое

30. Старый доктор

31. Идолы рынка

32. С оборота

33. Счастливый конец

34. Потяжелей немного

35. Первый день творения

36. И последний день

Раковый корпус носил и номер тринадцать. Павел Николаевич Русанов никогда не был и не мог быть суеверен, но что-то опустилось в нем, когда в направлении ему написали: "тринадцатый корпус". Вот уж ума не хватило назвать тринадцатым какой-нибудь протечный или кишечный.

Однако во всей республике сейчас не могли ему помочь нигде, кроме этой клиники.

Но ведь у меня -- не рак, доктор? У меня ведь -- не рак? -- с надеждой спрашивал Павел Николаевич, слегка потрагивая на правой стороне шеи свою злую опухоль, растущую почти по дням, а снаружи все так же обтянутую безобидной белой кожей.

Да нет же, нет, конечно,-- в десятый раз успокоила его доктор Донцова, размашистым почерком исписывая страницы в истории болезни. Когда она писала, она надевала очки -- скруглЈнные четырехугольные, как только прекращала писать -- снимала их. Она была уже немолода, и вид у неЈ был бледный, очень усталый.

Это было еще на амбулаторном призме, несколько дней назад. Назначенные в раковый даже на амбулаторный приЈм, больные уже не спали ночь. А Павлу Николаевичу Донцова определила лечь и как можно быстрей.

Не сама только болезнь, не предусмотренная, не подготовленная, налетевшая как шквал за две недели на беспечного счастливого человека,-- но не меньше болезни угнетало теперь Павла Николаевича то, что приходилось ложиться в эту клинику на общих основаниях, как он лечился уже не помнил когда. Стали звонить -- Евгению СемЈновичу, и Шендяпину, и Ульмасбаеву, а те в спою очередь звонили, выясняли возможности, и нет ли в этой клинике спецпалаты или нельзя хоть временно организовать маленькую комнату как спецпалату. Но по здешней тесноте не вышло ничего.

И единственное, о чем удалось договориться через главного врача -- что можно будет миновать приЈмный покой, общую баню и переодевалку.

И на их голубеньком "москвичике" Юра подвЈз отца и мать к самым ступенькам Тринадцатого корпуса.

Несмотря на морозец, две женщины в застиранных бумазейных халатах стояли на открытом каменном крыльце -- Јжились, а стояли. {6}

Начиная с этих неопрятных халатов всЈ было здесь для Павла Николаевича неприятно: слишком истЈртый ногами цементный пол крыльца; тусклые ручки двери, захватанные руками больных; вестибюль ожидающих с облезлой краской пола, высокой оливковой панелью стен (оливковый цвет так и казался грязным) и большими рейчатыми скамьями, на которых не помещались и сидели на полу приехавшие издалека больные -- узбеки в стЈганых ватных халатах, старые узбечки в белых платках, а молодые -- в лиловых, красно-зелЈных, и все в сапогах и в галошах. Один русский парень лежал, занимая целую скамейку, в расстЈгнутом, до полу свешенном пальто, сам истощавший, а с животом опухшим и непрерывно кричал от боли. И эти его вопли оглушили Павла Николаевича и так задели, будто парень кричал не о себе, а о нЈм.

Павел Николаевич побледнел до губ, остановился и прошептал:

Капа! Я здесь умру. Не надо. ВернЈмся.

Капитолина Матвеевна взяла его за руку твердо и сжала:

Пашенька! Куда же мы вернЈмся?.. И что дальше?

Ну, может быть, с Москвой ещЈ как-нибудь устроится... Капитолина Матвеевна обратилась к мужу всей своей широкой головой, ещЈ уширенной пышными медными стрижеными кудрями:

Пашенька! Москва -- это, может быть, ещЈ две недели, может быть не удастся. Как можно ждать? Ведь каждое утро она больше!

Жена крепко сжимала его у кисти, передавая бодрость. В делах гражданских и служебных Павел Николаевич был неуклонен и сам,-- тем приятней и спокойней было ему в делах семейных всегда полагаться на жену: всЈ важное она решала быстро и верно.

А парень на скамейке раздирался-кричал!

Может, врачи домой согласятся... Заплатим...-- неуверенно отпирался Павел Николаевич.

Пасик! -- внушала жена, страдая вместе с мужем,-- ты знаешь, я сама первая всегда за это: позвать человека и заплатить. Но мы же выяснили: эти врачи не ходят, денег не берут. И у них аппаратура. Нельзя...

Павел Николаевич и сам понимал, что нельзя. Это он говорил только на всякий случай.

По уговору с главврачом онкологического диспансера их должна была ожидать старшая сестра в два часа дня вот здесь, у низа лестницы, по которой сейчас осторожно спускался больной на костылях. Но, конечно, старшей сестры на месте не было, и каморка еЈ под лестницей была на замочке.

Ни с кем нельзя договориться! -- вспыхнула Капитолина Матвеевна.-- За что им только зарплату платят!

Как была, объятая по плечам двумя чернобурками, Капитолина Матвеевна пошла по коридору, где написано было: "В верхней одежде вход воспрещЈн". {7}

Павел Николаевич остался стоять в вестибюле. Боязливо, лЈгким наклоном головы направо, он ощупывал свою опухоль между ключицей и челюстью. Такое было впечатление, что за полчаса -- с тех пор, как он дома в последний раз посмотрел на неЈ в зеркало, окутывая кашне,-- за эти полчаса она будто ещЈ выросла. Павел Николаевич ощущал слабость и хотел бы сесть. Но скамьи казались грязными и ещЈ надо было просить подвинуться какую-то бабу в платке с сальным мешком на полу между ног. Даже издали как бы не достигал до Павла Николаевича смрадный запах от этого мешка.

И когда только научится наше население ездить с чистыми аккуратными чемоданами! (Впрочем, теперь, при опухоли, это уже было всЈ равно.)

Страдая от криков того парня и от всего, что видели глаза, и от всего, что входило через нос, Русанов стоял, чуть прислонясь к выступу стены. Снаружи вошЈл какой-то мужик, перед собой неся поллитровую банку с наклейкой, почти полную жЈлтой жидкостью. Банку он нЈс не пряча, а гордо приподняв, как кружку с пивом, выстоянную в очереди. Перед самым Павлом Николаевичем, чуть не протягивая ему эту банку, мужик остановился, хотел спросить, но посмотрел на котиковую шапку и отвернулся, ища дальше, к больному на костылях:

Милай! Куда это несть, а?

Безногий показал ему на дверь лаборатории.

Павла Николаевича просто тошнило.

Раскрылась опять наружная дверь -- ив одном белом халате вошла сестра, не миловидная, слишком долголицая. Она сразу заметила Павла Николаевича и догадалась, и подошла к нему.

Простите,-- сказала она через запышку, румяная до цвета накрашенных губ, так спешила.-- Простите пожалуйста! Вы давно меня ждЈте? Там лекарства привезли, я принимаю.

Павел Николаевич хотел ответить едко, но сдержался. Уж он рад был, что ожидание кончилось. ПодошЈл, неся чемодан и сумку с продуктами, Юра -- в одном костюме, без шапки, как правил машиной -- очень спокойный, с покачивающимся высоким светлым чубом.

ПойдЈмте! -- вела старшая сестра к своей кладовке под лестницей.-- Я знаю, Низамутдин Бахрамович мне говорил, вы будете в своЈм белье и привезли свою пижаму, только ещЈ не ношенную, правда?

Из магазина.

Это обязательно, иначе ведь нужна дезинфекция, вы понимаете? Вот здесь вы переоденетесь.

Она отворила фанерную дверь и зажгла свет. В каморке со скошенным потолком не было окна, а висело много графиков цветными карандашами.

Юра молча занЈс туда чемодан, вышел, а Павел Николаевич вошЈл переодеваться. Старшая сестра рванулась куда-то ещЈ за это время сходить, но тут подошла Капитолина Матвеевна: {8}

Девушка, вы что, так торопитесь?

Да н-немножко...

Как вас зовут?

Странное какое имя. Вы не русская?

Немка...

Вы нас ждать заставили.

Простите пожалуйста. Я сейчас там принимаю...

Так вот слушайте, Мита, я хочу, чтоб вы знали. Мой муж -- заслуженный человек, очень ценный работник. Его зовут Павел Николаевич.

Павел Николаевич, хорошо, я запомню.

Понимаете, он и вообще привык к уходу, а сейчас у него такая серьЈзная болезнь. Нельзя ли около него устроить дежурство постоянной сестры?

Озабоченное неспокойное лицо Миты ещЈ озаботилось. Она покачала головой:

У нас кроме операционных на шестьдесят человек три дежурных сестры днЈм. А ночью две.

Ну вот, видите! Тут умирать будешь, кричать -- не подойдут.

Почему вы так думаете? Ко всем подходят.

Ко "всем"!.. Если она говорила "ко всем", то что ей объяснять?

К тому ж ваши сестры меняются?

Да, по двенадцать часов.

Ужасно это обезличенное лечение!.. Я бы сама с дочерью сидела посменно! Я бы постоянную сиделку за свой счЈт пригласила,--мне говорят-и это нельзя..?

Я думаю, это невозможно. Так никто ещЈ не делал. Да там в палате и стула негде поставить.

Боже мой, воображаю, что это за палата! ЕщЈ надо посмотреть эту палату! Сколько ж там коек?

Девять. Да это хорошо, что сразу в палату. У нас новенькие лежат на лестницах, в коридорах.

Девушка, я буду всЈ-таки просить, вы знаете своих людей, вам легче организовать. Договоритесь с сестрой или с санитаркой, чтобы к Павлу Николаевичу было внимание не казЈнное...-- она уже расщЈлкнула большой чЈрный ридикюль и вытянула оттуда три пятидесятки.

Недалеко стоявший молчаливый сын отвернулся.

Мита отвела обе руки за спину.

Нет, нет. Таких поручений...

Но я же не вам даю! -- совала ей в грудь растопыренные бумажки Капитолина Матвеевна.-- Но раз нельзя это сделать в законном порядке... Я плачу за работу! А вас прошу только о любезности передать!

Повесть Александра Солженицына «Раковый корпус» была написана в тяжелое время, когда строго следили за идеями и взглядами, которые отражались в творчестве. Писатель затронул идеологию, темы жизни и смерти, нравственные вопросы, но в 60-е годы 20 века нельзя было абсолютно свободно выражать свои мысли, поэтому повесть не была опубликована. Однако ее опубликовали на Западе на русском языке, а также переводили на иностранные языки. И это стало настоящим событием в литературе, за повесть писатель получил Нобелевскую премию.

События романа происходят в «раковом корпусе» - это отделение больницы в Ташкенте, где проходил лечение сам Солженицын. Перед читателями предстают разные герои, характеры которых четко выписаны до мелочей. Они все абсолютно разные, но объединяет их одно – им всем приходится бороться с болезнью. И смерти абсолютно не важно, кто ты, сколько у тебя денег и какое положение ты занимаешь в обществе. Ей не важно, каких ты придерживаешься взглядов и кому поклоняешься.

Пациенты могут уйти, чтобы умирать, кого-то выписывают с улучшениями, а кто-то проходит долгое лечение, не зная, каким будет исход. Они вступают в споры, рассуждая об идеологии. Это время, когда умер Сталин, и в обществе начали происходить изменения. Как жить тем, кто верил в вождя народов? Чему верить тем, кто начинает все с чистого листа? Герои романа проходят этап переосмысления жизни. Болезнь заставляет их задуматься о нравственности и вере. И тут тоже у каждого свой взгляд.

Помимо отношений между людьми писатель уделил внимание медицинской составляющей произведения. Здесь поднимаются морально-этические вопросы, способы лечения и поведение врачей, когда они заранее знают исход. Можно ли лечить человека обещаниями или лучше сразу сказать правду, не оставив надежды… Неоднозначные и сложные вопросы задает в этой повести писатель, заставляя читателей надолго задуматься.

На нашем сайте вы можете скачать книгу "Раковый корпус" Солженицын Александр Исаевич бесплатно и без регистрации в формате fb2, rtf, epub, pdf, txt, читать книгу онлайн или купить книгу в интернет-магазине.

Первоначально роман планировалось опубликовать в журнале «Новый мир» в середине 1960-х годов. Однако в те годы книга так и не была официально опубликована в Советском Союзе. Немного позднее роман стали печатать в самиздате и распространять по СССР. Кроме этого, книга вышла в других странах на русском и в переводах. Роман стал одним из самых больших литературных успехов А. Солженицына. Произведение становится основанием для присуждения автору Нобелевской премии. В 1990 году роман был официально издан в Советском Союзе в журнале «Новый мир».

Действие происходит в больнице при клинике Ташкентского медицинского института (ТашМи). В тринадцатом («раковом») корпусе собрались люди, поражённые одной из самых страшных болезней, непобеждённой человечеством до конца. Не имея никаких других занятий, пациенты проводят время за многочисленными спорами об идеологии, жизни и смерти. У каждого обитателя мрачного корпуса своя судьба и свой собственный выход из этого жуткого места: одних выписывают домой умирать, других – с улучшением, третьих переводят в другие отделения.

Характеристика персонажей

Олег Костоглотов

Главный герой романа – бывший фронтовик. Костоглотов (или как его называют товарищи по несчастью – Оглоед) попал в тюрьму, а затем был приговорён к вечной ссылке в Казахстане. Костоглотов не считает себя умирающим. Он не доверяет «научной» медицине, предпочитая ей народные средства. Оглоеду 34 года. Когда-то он мечтал стать офицером и получить высшее образование. Однако ни одно из его желаний так и не сбылось. В офицеры его не приняли, и в институт он уже не поступит, так как считает себя слишком старым для учёбы. Костоглотову нравятся врач Вера Гангарт (Вега) и медсестра Зоя. Оглоед полон желания жить и брать от жизнь всё.

Доносчик Русанов

Прежде, чем попасть в больницу, пациент по фамилии Русанов занимал «ответственную» должность. Он был приверженцем сталинской системы и сделал в своей жизни не один донос. Русанов, как и Оглоед, не намерен умирать. Он мечтает о достойной пенсии, которую заслужил своим нелёгким «трудом». Бывшему доносчику не нравится больница, в которой он оказался. Такой человек, как он, полагает Русанов, должен проходить лечение в лучших условиях.

Дёмка – одни из самых молодых пациентов в палате. Мальчик многое успел пережить за свои 16 лет. Его родители расстались потому, что мать «скурвилась». Воспитанием Дёмки заниматься было некому. Он стал сиротой при живых родителях. Мальчик мечтал самостоятельно встать на ноги, получить высшее образование. Единственной радостью в жизни Дёмки был футбол. Но именно любимый вид спорта и отнял у него здоровье. После удара по ноге мячом у мальчика развился рак. Ногу пришлось ампутировать.

Но и это не смогло сломить сироту. Дёмка продолжает мечтать о высшем образовании. Потерю ноги он воспринимает как благо. Ведь теперь ему не придётся тратить время на спорт и танцплощадки. Государство будет платить мальчику пожизненную пенсию, а значит, он сможет учиться и станет литератором. Свою первую любовь, Асеньку, Дёмка встретил в больнице. Но и Асенька, и Дёмка понимают, что это чувство не будет иметь продолжения за стенами «ракового» корпуса. Девушке ампутировали грудь, и жизнь потеряла для неё всякий смысл.

Ефрем Поддуваев

Ефрем работал строителем. Однажды страшная болезнь уже «отпустила» его. Поддуваев уверен, что и на сей раз всё обойдётся. Незадолго до своей смерти он прочитал книгу Льва Толстого, заставившую его задуматься о многом. Ефрема выписывают из больницы. Через некоторое время его не стало.

Вадим Зацырко

Велика жажда жизни и в геологе Вадиме Зацырко. Вадим всегда боялся только одного – бездействия. И вот он уже месяц лежит в больнице. Зацырко 27 лет. Он слишком молод, чтобы умирать. Сначала геолог пытается игнорировать смерть, продолжая работать над методом определения наличия руд по радиоактивным водам. Затем уверенность в себе начинает постепенно его покидать.

Алексей Шулубин

Библиотекарь Шулубин многое успел поведать в своей жизни. В 1917 году он стал большевиков, затем участвовал в гражданской войне. Друзей у него не было, жена умерла. У Шулубина были дети, но они давно забыли о его существовании. Болезнь стала для библиотекаря последним шагом к одиночеству. Шулубин не любит говорит. Ему намного интереснее слушать.

Прототипы персонажей

У некоторых героев романа были прообразы. Прототипом врача Людмилы Донцовой стала Лидия Дунаева, заведующая лучевым отделением. Лечащего доктора Ирину Мейке автор назвал в своём романе Верой Гангарт.

«Раковый» корпус объединил огромное количество разных людей с непохожими судьбами. Возможно, они никогда не встретились бы за стенами этой больницы. Но вот появилось то, что их объединило – болезнь, излечиться от которой не всегда удаётся даже в прогрессивном ХХ веке.

Рак уравнял людей разного возраста, имеющих различное социальное положение. Болезнь одинаково себя ведёт и с занимающим высокий пост Русановым, и с бывшим заключённым Оглоедом. Рак не щадит тех, кто и так был обижен судьбой. Оставшийся без попечения родителей Дёмка теряет ногу. Забытого близкими библиотекаря Шулубина не ждёт счастливая старость. Болезнь избавляет общество от старых и немощных, никому не нужных людей. Но почему же тогда она забирает и молодых, красивых, полных жизни и планов на будущее? Почему молодой учёный-геолог должен покинуть этот мир, не дожив до тридцати лет, не успев дать человечеству то, что ему хотелось? Вопросы остаются без ответов.

Только оказавшись вдали от суеты повседневности, обитатели «ракового» корпуса наконец-то получили возможность задуматься о смысле бытия. Всю свою жизнь эти люди к чему-то стремились: мечтали о высшем образовании, о семейном счастье, о том, чтобы успеть что-то создать. Некоторые пациенты, такие, как Русанов, не были слишком разборчивы в методах достижения своих целей. Но пришёл момент, когда все успехи, достижения, горести и радости перестали иметь какое-либо значение. На пороге смерти мишура бытия теряет свой блеск. И только тогда человек понимает, что главным в его жизни была сама жизнь.

1

Раковый корпус носил и номер тринадцать. Павел Николаевич Русанов никогда не был и не мог быть суеверен, но что-то опустилось в нём, когда в направлении ему написали: «тринадцатый корпус». Вот уж ума не хватило назвать тринадцатым какой-нибудь протезный или кишечный.

Однако во всей республике сейчас не могли ему помочь нигде, кроме этой клиники.

– Но ведь у меня – не рак, доктор? У меня ведь – не рак? – с надеждой спрашивал Павел Николаевич, слегка потрагивая на правой стороне шеи свою злую опухоль, растущую почти по дням, а снаружи всё так же обтянутую безобидной белой кожей.

– Да нет же, нет, конечно, – в десятый раз успокоила его доктор Донцова, размашистым почерком исписывая страницы в истории болезни. Когда она писала, она надевала очки – скруглённые четырёхугольные, как только прекращала писать – снимала их. Она была уже немолода, и вид у неё был бледный, очень усталый.

Это было ещё на амбулаторном приёме, несколько дней назад. Назначенные в раковый даже на амбулаторный приём, больные уже не спали ночь. А Павлу Николаевичу Донцова определила лечь, и как можно быстрей.

Не сама только болезнь, непредусмотренная, неподготовленная, налетевшая как шквал за две недели на безпечного счастливого человека, – но не меньше болезни угнетало теперь Павла Николаевича то, что приходилось ложиться в эту клинику на общих основаниях, как он лечился уже не помнил когда. Стали звонить – Евгению Семёновичу, и Шендяпину, и Ульмасбаеву, а те в свою очередь звонили, выясняли возможности, и нет ли в этой клинике спецпалаты, или нельзя хоть временно организовать маленькую комнату как спецпалату. Но по здешней тесноте не вышло ничего.

И единственное, о чём удалось договориться через главного врача, – что можно будет миновать приёмный покой, общую баню и переодевалку.

И на их голубеньком «москвичике» Юра подвёз отца и мать к самым ступенькам Тринадцатого корпуса.

Несмотря на морозец, две женщины в застиранных бумазейных халатах стояли на открытом каменном крыльце – ёжились, а стояли.

Начиная с этих неопрятных халатов всё было здесь для Павла Николаевича неприятно: слишком истёртый ногами цементный пол крыльца; тусклые ручки двери, захватанные руками больных; вестибюль ожидающих с облезлой краской пола, высокой оливковой панелью стен (оливковый цвет так и казался грязным) и большими рейчатыми скамьями, на которых не помещались и сидели на полу приехавшие издалека больные – узбеки в стёганых ватных халатах, старые узбечки в белых платках, а молодые – в лиловых, красно-зелёных, и все в сапогах и в галошах. Один русский парень лежал, занимая целую скамейку, в расстёгнутом, до полу свешенном пальто, сам истощавший, а с животом опухшим, и непрерывно кричал от боли. И эти его вопли оглушили Павла Николаевича и так задели, будто парень кричал не о себе, а о нём.

Павел Николаевич побледнел до губ, остановился и прошептал:

– Капа! Я здесь умру.

Не надо. Вернёмся.

Капитолина Матвеевна взяла его за руку твёрдо и сжала:

– Пашенька! Куда же мы вернёмся?.. И что дальше?

– Ну, может быть, с Москвой ещё как-нибудь устроится…

Капитолина Матвеевна обратилась к мужу всей своей широкой головой, ещё уширенной пышными медными стрижеными кудрями:

– Пашенька! Москва – это, может быть, ещё две недели, может быть, не удастся. Как можно ждать? Ведь каждое утро она больше!

Жена крепко сжимала его у кисти, передавая бодрость. В делах гражданских и служебных Павел Николаевич был неуклонен и сам, – тем приятней и спокойней было ему в делах семейных всегда полагаться на жену: всё важное она решала быстро и верно.

А парень на скамейке раздирался-кричал!

– Может, врачи домой согласятся… Заплатим… – неуверенно отпирался Павел Николаевич.

– Пасик! – внушала жена, страдая вместе с мужем, – ты знаешь, я сама первая всегда за это: позвать человека и заплатить. Но мы же выяснили: эти врачи не ходят, денег не берут. И у них аппаратура. Нельзя…

Павел Николаевич и сам понимал, что нельзя. Это он говорил только на всякий случай.

По уговору с главврачом онкологического диспансера их должна была ожидать старшая сестра в два часа дня вот здесь, у низа лестницы, по которой сейчас осторожно спускался больной на костылях. Но, конечно, старшей сестры на месте не было, и каморка её под лестницей была на замочке.

– Ни с кем нельзя договориться! – вспыхнула Капитолина Матвеевна. – За что им только зарплату платят!

Как была, объятая по плечам двумя чернобурками, Капитолина Матвеевна пошла по коридору, где написано было: «В верхней одежде вход воспрещён».

Павел Николаевич остался стоять в вестибюле. Боязливо, лёгким наклоном головы направо, он ощупывал свою опухоль между ключицей и челюстью. Такое было впечатление, что за полчаса – с тех пор как он дома в последний раз посмотрел на неё в зеркало, окутывая кашне, – за эти полчаса она будто ещё выросла. Павел Николаевич ощущал слабость и хотел бы сесть. Но скамьи казались грязными, и ещё надо было просить подвинуться какую-то бабу в платке с сальным мешком на полу между ног. Даже издали как бы не достигал до Павла Николаевича смрадный запах от этого мешка.

И когда только научится наше население ездить с чистыми аккуратными чемоданами! (Впрочем, теперь, при опухоли, это уже было всё равно.)

Страдая от криков того парня и от всего, что видели глаза, и от всего, что входило через нос, Русанов стоял, чуть прислонясь к выступу стены. Снаружи вошёл какой-то мужик, перед собой неся поллитровую банку с наклейкой, почти полную жёлтой жидкостью. Банку он нёс не пряча, а гордо приподняв, как кружку с пивом, выстоянную в очереди. Перед самым Павлом Николаевичем, чуть не протягивая ему эту банку, мужик остановился, хотел спросить, но посмотрел на котиковую шапку и отвернулся, ища дальше, к больному на костылях:

– Милай! Куда это несть, а?

Безногий показал ему на дверь лаборатории.

Павла Николаевича просто тошнило.

Раскрылась опять наружная дверь – и в одном белом халате вошла сестра, не миловидная, слишком долголицая. Она сразу заметила Павла Николаевича, и догадалась, и подошла к нему.

– Простите, – сказала она через запышку, румяная до цвета накрашенных губ, так спешила. – Простите, пожалуйста! Вы давно меня ждёте? Там лекарства привезли, я принимаю.

Павел Николаевич хотел ответить едко, но сдержался. Уж он рад был, что ожидание кончилось. Подошёл, неся чемодан и сумку с продуктами, Юра – в одном костюме, без шапки, как правил машиной, – очень спокойный, с покачивающимся высоким светлым чубом.

– Пойдёмте! – вела старшая сестра к своей кладовке под лестницей. – Я знаю, Низамутдин Бахрамович мне говорил, вы будете в своём белье и привезли свою пижаму, только ещё не ношенную, правда?

– Из магазина.

– Это обязательно, иначе ведь нужна дезинфекция, вы понимаете? Вот здесь вы переоденетесь.

Она отворила фанерную дверь и зажгла свет. В каморке со скошенным потолком не было окна, а висело много графиков цветными карандашами.

Юра молча занёс туда чемодан, вышел, а Павел Николаевич вошёл переодеваться. Старшая сестра рванулась куда-то ещё за это время сходить, но тут подошла Капитолина Матвеевна:

– Девушка, вы что, так торопитесь?

– Да н-немножко…

– Как вас зовут?

– Странное какое имя. Вы не русская?

– Немка…

– Вы нас ждать заставили.

– Простите, пожалуйста. Я сейчас там принимаю…

– Так вот слушайте, Мита, я хочу, чтоб вы знали. Мой муж… заслуженный человек, очень ценный работник. Его зовут Павел Николаевич.

– Павел Николаевич, хорошо, я запомню.

– Понимаете, он и вообще привык к уходу, а сейчас у него такая серьёзная болезнь. Нельзя ли около него устроить дежурство постоянной сестры?

Озабоченное неспокойное лицо Миты ещё озаботилось. Она покачала головой:

– У нас, кроме операционных, на шестьдесят человек три дежурных сестры днём. А ночью две.

– Ну вот, видите! Тут умирать будешь, кричать – не подойдут.

– Почему вы так думаете? Ко всем подходят.

Ко «всем»!.. Если она говорила «ко всем», то что ей объяснять?

– К тому ж ваши сёстры меняются?

– Да, по двенадцать часов.

– Ужасно это обезличенное лечение!.. Я бы сама с дочерью сидела посменно! Я бы постоянную сиделку за свой счёт пригласила, – мне говорят – и это нельзя…?

– Я думаю, это невозможно. Так никто ещё не делал. Да там в палате и стула негде поставить.

– Боже мой, воображаю, что это за палата! Ещё надо посмотреть эту палату! Сколько ж там коек?

– Девять. Да это хорошо, что сразу в палату. У нас новенькие лежат на лестницах, в коридорах.

– Девушка, я буду всё-таки просить, вы знаете своих людей, вам легче организовать. Договоритесь с сестрой или с санитаркой, чтобы к Павлу Николаевичу было внимание не казённое… – она уже расщёлкнула большой чёрный ридикюль и вытянула оттуда три пятидесятки.

Недалеко стоявший молчаливый сын отвернулся.

Мита отвела обе руки за спину.

– Нет, нет! Таких поручений…

– Но я же не вам даю! – совала ей в грудь растопыренные бумажки Капитолина Матвеевна. – Но раз нельзя это сделать в законном порядке… Я плачу за работу! А вас прошу только о любезности передать!

– Нет-нет, – холодела сестра. – У нас так не делают.

Со скрипом двери из каморки вышел Павел Николаевич в новенькой зелёно-коричневой пижаме и тёплых комнатных туфлях с меховой оторочкой. На его почти безволосой голове была новенькая малиновая тюбетейка. Теперь, без зимнего воротника и кашне, особенно грозно выглядела его опухоль в кулак на боку шеи. Он и голову уже не держал ровно, а чуть набок.

Сын пошёл собрать в чемодан всё снятое. Спрятав деньги в ридикюль, жена с тревогой смотрела на мужа:

– Не замёрзнешь ли ты?.. Надо было тёплый халат тебе взять. Привезу. Да, здесь же шарфик, – она вынула из его кармана. – Обмотай, чтоб не простудить! – В чернобурках и в шубе она казалась втрое мощнее мужа. – Теперь иди в палату, устраивайся. Разложи продукты, осмотрись, продумай, что тебе нужно, я буду сидеть ждать. Спустишься, скажешь – к вечеру всё привезу.

Она не теряла головы, она всегда всё предусматривала. Она была настоящий товарищ по жизни. Павел Николаевич с благодарностью и страданием посмотрел на неё, потом на сына.

– Ну так, значит, едешь, Юра?

– Вечером поезд, папа, – подошёл Юра. Он держался с отцом почтительно, но, как всегда, порыва у него не было никакого, сейчас вот – порыва разлуки с отцом, оставляемым в больнице. Он всё воспринимал погашенно.

– Так, сынок. Значит, это первая серьёзная командировка. Возьми сразу правильный тон. Никакого благодушия! Тебя благодушие губит! Всегда помни, что ты – не Юра Русанов, не частное лицо, ты – представитель за-ко-на, понимаешь?

Понимал Юра или нет, но Павлу Николаевичу трудно было сейчас найти более точные слова. Мита мялась и рвалась идти.

– Так я же подожду с мамой, – улыбался Юра. – Ты не прощайся, иди пока, пап.

– Вы дойдёте сами? – спросила Мита.

– Боже мой, человек еле стоит, неужели вы не можете довести его до койки? Сумку донести!

Павел Николаевич сиротливо посмотрел на своих, отклонил поддерживающую руку Миты и, крепко взявшись за перила, стал всходить. Сердце его забилось, и ещё не от подъёма совсем. Он всходил по ступенькам, как всходят на этот, на как его… ну, вроде трибуны, чтобы там, наверху, отдать голову.

Старшая сестра, опережая, взбежала вверх с его сумкой, там что-то крикнула Марии и, ещё прежде чем Павел Николаевич прошёл первый марш, уже сбегала по лестнице другою стороной и из корпуса вон, показывая Капитолине Матвеевне, какая тут ждёт её мужа чуткость.

А Павел Николаевич медленно взошёл на лестничную площадку – широкую и глубокую, какие могут быть только в старинных зданиях. На этой серединной площадке, ничуть не мешая движению, стояли две кровати с больными и ещё тумбочки при них. Один больной был плох, изнурён и сосал кислородную подушку.

Стараясь не смотреть на его безнадёжное лицо, Русанов повернул и пошёл выше, глядя вверх. Но и в конце второго марша его не ждало ободрение. Там стояла сестра Мария. Ни улыбки, ни привета не излучало её смуглое иконописное лицо. Высокая, худая и плоская, она ждала его, как солдат, и сразу же пошла верхним вестибюлем, показывая куда. Отсюда было несколько дверей, и, только их не загораживая, ещё стояли кровати с больными. В безоконном завороте под постоянно горящей настольной лампой стоял письменный столик сестры, её же процедурный столик, а рядом висел настенный шкаф, с матовым стеклом и красным крестом. Мимо этих столиков, ещё мимо кровати, и Мария указала длинной сухой рукой:

– Вторая от окна.

И уже торопилась уйти – неприятная черта общей больницы, не постоит, не поговорит.

Створки двери в палату были постоянно распахнуты, и всё же, переходя порог, Павел Николаевич ощутил влажно-спёртый смешанный, отчасти лекарственный запах – мучительный при его чуткости к запахам.

Койки стояли поперёк стен тесно, с узкими проходами по ширине тумбочек, и средний проход вдоль комнаты тоже был двоим разминуться.

В этом проходе стоял коренастый широкоплечий больной в розово-полосчатой пижаме. Толсто и туго была обмотана бинтами вся его шея – высоко, почти под мочки ушей. Белое сжимающее кольцо бинтов не оставляло ему свободы двигать тяжёлой тупой головой, буро заросшей.

Этот больной хрипло рассказывал другим, слушавшим с коек. При входе Русанова он повернулся к нему всем корпусом, с которым наглухо сливалась голова, посмотрел без участия и сказал:

– А вот – ещё один рачок.

Павел Николаевич не счёл нужным ответить на эту фамильярность. Он чувствовал, что и вся комната сейчас смотрит на него, но ему не хотелось ответно оглядывать этих случайных людей и даже здороваться с ними. Он лишь отодвигающим движением повёл рукою в воздухе, указывая бурому больному посторониться. Тот пропустил Павла Николаевича и опять так же всем корпусом с приклёпанной головой повернулся вослед.

– Слышь, браток, у тебя рак – чего ? – спросил он нечистым голосом.

Павла Николаевича, уже дошедшего до своей койки, как заскоблило от этого вопроса. Он поднял глаза на нахала, стараясь не выйти из себя (но всё-таки плечи его дёрнулись), и сказал с достоинством:

– Ни чего . У меня вообще не рак.

Бурый просопел и присудил на всю комнату:

– Ну и дурак! Если б не рак – разве б сюда положили?

2

В этот первый же вечер в палате за несколько часов Павлу Николаевичу стало жутко.

Твёрдый комок опухоли – неожиданной, ненужной, безсмысленной, никому не полезной – притащил его сюда, как крючок тащит рыбу, и бросил на эту железную койку – узкую, жалкую, со скрипящей сеткой, со скудным матрасиком. Стоило только переодеться под лестницей, проститься с родными и подняться в эту палату – как захлопнулась вся прежняя жизнь, а здесь выперла такая мерзкая, что от неё ещё жутче стало, чем от самой опухоли. Уже не выбрать было приятного, успокаивающего, на что смотреть, а надо было смотреть на восемь пришибленных существ, теперь ему как бы равных, – восемь больных в бело-розовых, сильно уже слинявших и поношенных пижамках, где залатанных, где надорванных, почти всем не по мерке. И уже не выбрать было, что слушать, а надо было слушать нудные разговоры этих сбродных людей, совсем не касавшиеся Павла Николаевича и неинтересные ему. Он охотно приказал бы им замолчать, и особенно этому надоедному буроволосому с бинтовым охватом по шее и защемлённой головой – его просто Ефремом все звали, хотя был он не молод.

Но Ефрем никак не усмирялся, не ложился и из палаты никуда не уходил, а неспокойно похаживал средним проходом вдоль комнаты. Иногда он взмарщивался, перекашивался лицом, как от укола, брался за голову. Потом опять ходил. И, походив так, останавливался именно у кровати Русанова, переклонялся к нему через спинку всей своей негнущейся верхней половиной, выставлял широкое конопатое хмурое лицо и внушал:

– Теперь всё, профессор. Домой не вернёшься, понятно?

В палате было очень тепло, Павел Николаевич лежал сверх одеяла в пижаме и тюбетейке. Он поправил очки с золочёным ободочком, посмотрел на Ефрема строго, как умел смотреть, и ответил:

– Я не понимаю, товарищ, чего вы от меня хотите? И зачем вы меня запугиваете? Я ведь вам вопросов не задаю.

Ефрем только фыркнул злобно:

– Да уж задавай не задавай, а домой не вернёшься. Очки вон можешь вернуть. Пижаму новую.

Сказав такую грубость, он выпрямил неповоротливое туловище и опять зашагал по проходу, нелёгкая его несла.

Павел Николаевич мог, конечно, оборвать его и поставить на место, но для этого он не находил в себе обычной воли: она упала и от слов обмотанного чёрта ещё опускалась. Нужна была поддержка, а его в яму сталкивали. В несколько часов Русанов как потерял всё положение своё, заслуги, планы на будущее – и стал семью десятками килограммов тёплого белого тела, не знающего своего завтра.

Наверно, тоска отразилась на его лице, потому что в одну из следующих проходок Ефрем, став напротив, сказал уже миролюбно:

– Если и попадёшь домой – ненадолго, а-апять сюда. Рак людей любит. Кого рак клешнёй схватит – то уж до смерти.

Не было сил Павла Николаевича возражать – и Ефрем опять занялся ходить. Да и кому было в комнате его осадить! – все лежали какие-то прибитые или нерусские. По той стене, где из-за печного выступа помещалось только четыре койки, одна койка – прямо против русановской, ноги к ногам через проход, – была Ефремова, а на трёх остальных совсем были юнцы: простоватый смуглявый хлопец у печки, молодой узбек с костылём, а у окна – худой, как глист, и скрюченный на своей койке пожелтевший стонущий парень. В этом же ряду, где был Павел Николаевич, налево лежали два нацмена, потом у двери русский пацан, рослый, стриженный под машинку, сидел читал, – а по другую руку на последней приоконной койке тоже сидел будто русский, но не обрадуешься такому соседству: морда у него была бандитская. Так он выглядел, наверно, от шрама (начинался шрам близ угла рта и переходил по низу левой щеки почти на шею); а может быть, от непричёсанных дыбливых чёрных волос, торчавших и вверх, и вбок; а может, вообще от грубого жёсткого выражения. Бандюга этот туда же тянулся, к культуре – дочитывал книгу.

Уже горел свет – две яркие лампы с потолка. За окнами стемнело. Ждали ужина.

– Вот тут старик есть один, – не унимался Ефрем, – он внизу лежит, операция ему завтра. Так ему ещё в сорок втором году рачок маленький вырезали и сказали – пустяки, иди гуляй. Понял? – Ефрем говорил будто бойко, а голос был такой, как самого бы резали. – Тринадцать лет прошло, он и забыл про этот диспансер, водку пил, баб трепал – нотный старик, увидишь. А сейчас рачище у него та-кой вырос! – Ефрем даже чмокнул от удовольствия. – Прямо со стола да как бы не в морг.

– Ну хорошо, довольно этих мрачных предсказаний! – отмахнулся и отвернулся Павел Николаевич и не узнал своего голоса: так неавторитетно, так жалобно он прозвучал.

А все молчали. Ещё нудьги нагонял этот исхудалый, всё вертящийся парень у окна в том ряду. Он сидел – не сидел, лежал – не лежал, скрючился, подобрав коленки к груди, и, никак не находя удобнее, перевалился головой уже не к подушке, а к изножью кровати. Он тихо-тихо стонал, гримасами и подёргиваниями выражая, как ему больно.

Павел Николаевич отвернулся и от него, спустил ноги в шлёпанцы и стал безсмысленно инспектировать свою тумбочку, открывая и закрывая то дверцу, где были густо сложены у него продукты, то верхний ящичек, где легли туалетные принадлежности и электробритва.

А Ефрем всё ходил, сложив руки в замок перед грудью, иногда вздрагивал от уколов и гудел своё, как припев, как по покойнику:

– Так что – сикиверное наше дело… очень сикиверное…

Лёгкий хлопок раздался за спиной Павла Николаевича. Он обернулся туда осторожно, потому что каждое шевеление шеи отдавалось болью, и увидел, что это его сосед, полубандит, хлопнул коркой прочтённой книги и вертел её в своих больших шершавых руках. Наискось по тёмно-синему переплёту, и такая же по корешку, шла тиснённая золотом и уже потускневшая роспись писателя. Чья это роспись, Павел Николаевич не разобрал, а спрашивать у такого типа не хотелось. Он придумал соседу прозвище – Оглоед. Очень подходило.

Оглоед угрюмыми глазищами смотрел на книгу и объявил беззастенчиво громко на всю комнату:

– Если б не Дёмка эту книгу в шкафу выбирал, так поверить бы нельзя, что нам её не подкинули.

– Чего – Дёмка? Какую книгу? – отозвался пацан от двери, читая своё.

– По всему городу шарь – пожалуй, нарочно такой не найдёшь. – Оглоед смотрел в широкий тупой затылок Ефрема (давно не стриженные, от неудобства его волосы налезали на повязку), потом в напряжённое лицо. – Ефрем! Хватит скулить. Возьми-ка вот книжку почитай.

Ефрем остановился как бык, посмотрел мутно.

Оглоед шевельнул шрамом:

– Вот потому и торопись, что скоро подохнем. На, на.

Он уже протягивал книгу Ефрему, но тот не шагнул:

– Да ты неграмотный, что ли? – не очень-то и уговаривал Оглоед.

– Я – даже очень грамотный. Где мне нужно – я очень грамотный.

Оглоед пошарил за карандашом на подоконнике, открыл книгу сзади и, просматривая, кое-где поставил точки.

– Не бои?сь, – бормотнул он, – тут рассказишки маленькие. Вот эти несколько – попробуй. Да надоел больно, скулишь. Почитай.

– А Ефрем ничего не бое?тся! – Он взял книгу и перешвырнул к себе на койку.

Всех собрал этот страшный корпус - тринадцатый, раковый. Гонимых и гонителей, молчаливых и бодрых, работяг и стяжателей - всех собрал и обезличил, все они теперь только тяжелобольные, вырванные из привычной обстановки, отвергнутые и отвергнувшие все привычное и родное. Нет у них теперь ни дома другого, ни жизни другой. Они приходят сюда с болью, с сомнением - рак или нет, жить или умирать? Впрочем, о смерти не думает никто, её нет. Ефрем, с забинтованной шеей, ходит и нудит «Сикиверное наше дело», но и он не думает о смерти, несмотря на то что бинты поднимаются все выше и выше, а врачи все больше отмалчиваются, - не хочет он поверить в смерть и не верит. Он старожил, в первый раз отпустила его болезнь и сейчас отпустит. Русанов Николай Павлович - ответственный работник, мечтающий о заслуженной персональной пенсии. Сюда попал случайно, если уж и надо в больницу, то не в эту, где такие варварские условия (ни тебе отдельной палаты, ни специалистов и ухода, подобающего его положению). Да и народец подобрался в палате, один Оглоед чего стоит - ссыльный, грубиян и симулянт.

А Костоглотов (Оглоедом его все тот же проницательный Русанов назвал) и сам уже себя больным не считает. Двенадцать дней назад приполз он в клинику не больным - умирающим, а сейчас ему даже сны снятся какие-то «расплывчато-приятные», и в гости горазд сходить - явный признак выздоровления. Так ведь иначе не могло и быть, столько уже перенёс: воевал, потом сидел, института не кончил (а теперь - тридцать четыре, поздно), в офицеры не взяли, сослан навечно, да ещё вот - рак. Более упрямого, въедливого пациента не найти: болеет профессионально (книгу патанатомии проштудировал), на всякий вопрос добивается ответа от специалистов, нашёл врача Масленникова, который чудо-лекарством - чагой лечит. И уже готов сам отправиться на поиски, лечиться, как всякая живая тварь лечится, да нельзя ему в Россию, где растут удивительные деревья - берёзы...

Замечательный способ выздоровления с помощью чая из чаги (берёзового гриба) оживил и заинтересовал всех раковых больных, уставших, разуверившихся. Но не такой человек Костоглотов Олег, чтобы все свои секреты раскрывать этим свободным., но не наученным «мудрости жизненных жертв», не умеющим скинуть все ненужное, лишнее и лечиться...

Веривший во все народные лекарства (тут и чага, и иссык-кульский корень - аконитум), Олег Костоглотов с большой настороженностью относится ко всякому «научному» вмешательству в свой организм, чем немало досаждает лечащим врачам Вере Корнильевне Гангарт и Людмиле Афанасьевне Донцовой. С последней Оглоед все порывается на откровенный разговор, но Людмила Афанасьевна, «уступая в малом» (отменяя один сеанс лучевой терапии), с врачебной хитростью тут же прописывает «небольшой» укол синэстрола, лекарства, убивающего, как выяснил позднее Олег, ту единственную радость в жизни, что осталась ему, прошедшему через четырнадцать лет лишений, которую испытывал он всякий раз при встрече с Вегой (Верой Гангарт). Имеет ли врач право излечить пациента любой ценой? Должен ли больной и хочет ли выжить любой ценой? Не может Олег Костоглотов обсудить это с Верой Гангарт при всем своём желании. Слепая вера Веги в науку наталкивается на уверенность Олега в силы природы, человека, в свои силы. И оба они идут на уступки: Вера Корнильевна просит, и Олег выливает настой корня, соглашается на переливание крови, на укол, уничтожающий, казалось бы, последнюю радость, доступную Олегу на земле. Радость любить и быть любимым.

А Вега принимает эту жертву: самоотречение настолько в природе Веры Гангарт, что она и представить себе не может иной жизни. Пройдя через четырнадцать пустынь одиночества во имя своей единственной любви, начавшейся совсем рано и трагически оборвавшейся, пройдя через четырнадцать лет безумия ради мальчика, называвшего её Вегой и погибшего на войне, она только сейчас полностью уверилась в своей правоте, именно сегодня новый, законченный смысл приобрела её многолетняя верность. Теперь, когда встречен человек, вынесший, как и она, на своих плечах годы лишений и одиночества, как и она, не согнувшийся под этой тяжестью и потому такой близкий, родной, понимающий и понятный, - стоит жить ради такой встречи!

Многое должен пережить и передумать человек, прежде чем придёт к такому пониманию жизни, не каждому это дано. Вот и Зоенька, пчёлка-Зоенька, как ни нравится ей Костоглотов, не будет даже местом своим медсестры жертвовать, а уж себя и подавно постарается уберечь от человека, с которым можно тайком от всех целоваться в коридорном тупике, но нельзя создать настоящее семейное счастье (с детьми, вышиванием мулине, подушечками и ещё многими и многими доступными другим радостями). Одинакового роста с Верой Корнильевной, Зоя гораздо плотней, потому и кажется крупнее, осанистее. Да и в отношениях их с Олегом нет той хрупкости-недосказанности, которая царит между Костоглотовым и Гангарт. Как будущий врач Зоя (студентка мединститута) прекрасно понимает «обречённость» больного Костоглотова. Именно она раскрывает ему глаза на тайну нового укола, прописанного Донцовой. И снова, как пульсация вен, - да стоит ли жить после такого? Стоит ли?..

А Людмила Афанасьевна и сама уже не убеждена в безупречности научного подхода. Когда-то, лет пятнадцать - двадцать назад, спасшая столько жизней лучевая терапия казалась методом универсальным, просто находкой для врачей-онкологов. И только теперь, последние два года, стали появляться больные, бывшие пациенты онкологических клиник, с явными изменениями на тех местах, где были применены особенно сильные дозы облучения. И вот уже Людмиле Афанасьевне приходится писать доклад на тему «Лучевая болезнь» и перебирать в памяти случаи возврата «лучевиков». Да и её собственная боль в области желудка, симптом, знакомый ей как диагносту-онкологу, вдруг пошатнула прежнюю уверенность, решительность и властность. Можно ли ставить вопрос о праве врача лечить? Нет, здесь явно Костоглотов не прав, но и это мало успокаивает Людмилу Афанасьевну. Угнетённость - вот то состояние, в котором находится врач Донцова, вот что действительно начинает сближать её, такую недосягаемую прежде, с её пациентами. «Я сделала, что могла. Но я ранена и падаю тоже».

Уже спала опухоль у Русанова, но ни радости, ни облегчения не приносит ему это известие. Слишком о многом заставила задуматься его болезнь, заставила остановиться и осмотреться. Нет, он не сомневается в правильности прожитой жизни, но ведь другие-то могут не понять, не простить (ни анонимок, ни сигналов, посылать которые он просто был обязан по долгу службы, по долгу честного гражданина, наконец). Да не столько его волновали другие (например, Костоглотов, да что он вообще в жизни-то смыслит: Оглоед, одно слово!), сколько собственные дети: как им все объяснить? Одна надежда на дочь Авиету: та правильная, гордость отца, умница. Тяжелее всего с сыном Юркой: слишком уж он доверчивый и наивный, бесхребетный. Жаль его, как жить-то такому бесхарактерному. Очень напоминает это Русанову один из разговоров в палате, ещё в начале лечения. Главным оратором был Ефрем: перестав зудеть, он долго читал какую-то книжечку, подсунутую ему Костоглотовым, долго думал, молчал, а потом и выдал: «Чем жив человек?» Довольствием, специальностью, родиной (родными местами), воздухом, хлебом, водой - много разных предположений посыпалось. И только Николай Павлович уверенно отчеканил: «Люди живут идейностью и общественным благом». Мораль же книги, написанной Львом Толстым, оказалась совсем «не наша». Лю-бо-вью... За километр несёт слюнтяйством! Ефрем задумался, затосковал, так и ушёл из палаты, не проронив больше ни слова. Не так очевидна показалась ему неправота писателя, имя которого он раньше-то и не слыхивал. Выписали Ефрема, а через день вернули его с вокзала обратно, под простыню. И совсем тоскливо стало всем, продолжающим жить.

Вот уж кто не собирается поддаваться своей болезни, своему горю, своему страху - так это Демка, впитывающий все, о чем бы ни говорилось в палате. Много пережил он за свои шестнадцать лет: отец бросил мать (и Демка его не обвиняет, потому как она «скурвилась»), матери стало совсем не до сына, а он, несмотря ни на что, пытался выжить, выучиться, встать на ноги. Единственная радость осталась сироте - футбол. За неё он и пострадал: удар по ноге - и рак. За что? Почему? Мальчик со слишком уж взрослым лицом, тяжёлым взглядом, не талант (по мнению Вадима, соседа по палате), однако очень старательный, вдумчивый. Он читает (много и бестолково), занимается (и так слишком много пропущено), мечтает поступить в институт, чтобы создавать литературу (потому что правду любит, его «общественная жизнь очень разжигает»). Все для него впервые: и рассуждения о смысле жизни, и новый необычный взгляд на религию (тёти Стефы, которой и поплакаться не стыдно), и первая горькая любовь (и та - больничная, безысходная). Но так сильно в нем желание жить, что и отнятая нога кажется выходом удачным: больше времени на учёбу (не надо на танцы бегать), пособие по инвалидности будешь получать (на хлеб хватит, а без сахара обойдётся), а главное - жив!

А любовь Демкина, Асенька, поразила его безупречным знанием всей жизни. Как будто только с катка, или с танцплощадки, или из кино заскочила эта девчонка на пять минут в клинику, просто провериться, да здесь, за стенами ракового, и осталась вся её убеждённость. Кому она теперь такая, одногрудая, нужна будет, из всего её жизненного опыта только и выходило: незачем теперь жить! Демка-то, может быть, и сказал зачем: что-то надумал он за долгое лечение-учение (жизненное учение, как Костоглотов наставлял, - единственно верное учение), да не складывается это в слова.

И остаются позади все купальники Асенькины ненадёванные и некупленные, все анкеты Русанова непроверенные и недописанные, все стройки Ефремовы незавершённые. Опрокинулся весь «порядок мировых вещей». Первое сживание с болезнью раздавило Донцову, как лягушку. Уже не узнает доктор Орещенков своей любимой ученицы, смотрит и смотрит на её растерянность, понимая, как современный человек беспомощен перед ликом смерти. Сам Дормидонт Тихонович за годы врачебной практики (и клинической, и консультативной, и частной практики), за долгие годы потерь, а в особенности после смерти его жены, как будто понял что-то своё, иное в этой жизни. И проявилось это иное прежде всего в глазах доктора, главном «инструменте» общения с больными и учениками. Во взгляде его, и по сей день внимательно-твёрдом, заметен отблеск какой-то отреченности. Ничего не хочет старик, только медной дощечки на двери и звонка, доступного любому прохожему. От Людочки же он ожидал большей стойкости и выдержки.

Всегда собранный Вадим Зацырко, всю свою жизнь боявшийся хотя бы минуту провести в бездействии, месяц лежит в палате ракового корпуса. Месяц - и он уже не убеждён в необходимости совершить подвиг, достойный его таланта, оставить людям после себя новый метод поиска руд и умереть героем (двадцать семь лет - лермонтовский возраст!).

Всеобщее уныние, царившее в палате, не нарушается даже пестротой смены пациентов: спускается в хирургическую Демка и в палате появляются двое новичков. Первый занял Демкину койку - в углу, у двери. Филин - окрестил его Павел Николаевич, гордый сам своей проницательностью. И правда, этот больной похож на старую, мудрую птицу. Очень сутулый, с лицом изношенным, с выпуклыми отёчными глазами - «палатный молчальник»; жизнь, кажется, научила его только одному: сидеть и тихо выслушивать все, что говорилось в его присутствии. Библиотекарь, закончивший когда-то сельхозакадемию, большевик с семнадцатого года, участник гражданской войны, отрёкшийся от жизни человек - вот кто такой этот одинокий старик. Без друзей, жена умерла, дети забыли, ещё более одиноким его сделала болезнь - отверженный, отстаивающий идею нравственного социализма в споре с Костоглотовым, презирающий себя и жизнь, проведённую в молчании. Все это узнает любивший слушать и слышать Костоглотов одним солнечным весенним днём... Что-то неожиданное, радостное теснит грудь Олегу Костоглотову. Началось это накануне выписки, радовали мысли о Веге, радовало предстоящее «освобождение» из клиники, радовали новые неожиданные известия из газет, радовала и сама природа, прорвавшаяся, наконец, яркими солнечными деньками, зазеленевшая первой несмелой зеленью. Радовало возвращение в вечную ссылку, в милый родной Уш-Терек. Туда, где живёт семья Кадминых, самых счастливых людей из всех, кого встречал он за свою жизнь. В его кармане две бумажки с адресами Зои и Веги, но непереносимо велико для него, много пережившего и от многого отказавшегося, было бы такое простое, такое земное счастье. Ведь есть уже необыкновенно-нежный цветущий урюк в одном из двориков покидаемого города, есть весеннее розовое утро, гордый козел, антилопа нильгау и прекрасная далёкая звезда Вега... Чем люди живы.

Пересказали Т. В. и М. Г. Павловец.